Туан и григори

Среди таинственных мифоисторических фигур есть одна, о которой предания сберегли меньше всего историй, однако даже по этим скудным рассказам можно понять ее значимость. Тогда, как Финтан мак Бохра прошел сквозь эпохи на виду, узнанный, окруженный цепью текстов, признанный свидетелем и открывателем сокрытого, то о Туане мак Кайрилле до нас дошел единственный рассказ, скупой, но по-своему странный. И при внимательном анализе становится понятным, что эта скудость не случайна: она и есть первая и хараетерная черта его природы. Туан ‒ Свидетель который не оставляет следов, он лишь помнит; и там, где Финтан является, Туан пребывает, оставаясь неприметным.
В отличие от Финтана, обросшего со временем целым сплетением текстов ‒ поэмами, преданиями, рассказом о великом собрании в Таре, Туан известен, по сути, лишь из одного связного сочинени ‒ древнеирландской «Повести о Туане, сыне Кайрилла» (Scél Tuáin meic Chairill). Она написана в конце IX ‒ начале X века; старейший и важнейший из сохранивших ее списков ‒ «Книга Бурой Коровы» (Lebor na hUidre, около 1100 года, скрипторий Клонмакнойса), а помимо нее текст известен и в нескольких более поздних рукописях.
Согласно этим рассказам, к некоему долгожителю, живущему отшельником на своей наследной земле, приходит святой Финниан из Мовиллы и испрашивает у него повесть о древностях Ирландии. Старец ‒ это и есть Туан; прежде чем начать, он замечает, что охотнее размышлял бы о Слове Божьем, нежели о собственных превращениях, и лишь по настоянию Финниана уступает.
То, что он рассказывает, предстает как история небывалого долголетия. Туан называет себя единственным, кто уцелел из народа Партолона, истребленного мором, и выводит из этого правило, которому подчинена вся его судьба: не бывает истребления без того, кто выйдет из него, чтобы рассказать, ‒ и этим уцелевшим в данном случае оказывается он сам. После гибели своего народа он, по его словам, много лет скитался один по опустевшей земле, дряхлея и хоронясь от волков. Затем начинается череда превращений, всякий раз устроенных одинаково: на него находит старость и немощь, он удаляется в свое место, постится три дня, засыпает ‒ и пробуждается молодым в новом облике. Так он проходит сквозь века оленем, вождем оленьих стад; вепрем, вождем вепрей; огромным морским орлом; и, наконец, лососем. Смена его форм следует смене народов, вступающих в Ирландию, так что каждое нашествие он застает изнутри тела, принадлежащего своей эпохе.
Завершается все тем, что уже в эпоху людей лосося вылавливают, и его съедает жена Кайрилла; он зачинается в ее чреве и рождается заново человеком ‒ Туаном, сыном Кайрилла, ‒ сохранив всю прежнюю память. С этого рождения он ‒ провидец и живой источник всей истории и всякого родословия; крещеный, он передает свою повесть святым. Однако и поделившись памятью, он не дает себя удержать: Финниан зовет его остаться при нем, но не может этого добиться. В повесть вплетены и стихотворные строфы, в которых Туан перечисляет свои облики, благодарит Изваявшего его и отделяет свою участь от участи тех, кто пребывает во власти губителя.
За пределами этой повести Туан появляется разве что как имя-авторитет. В «Книге захватов Ирландии» (Lebor Gabála Érenn) он упомянут наряду с Финтаном мак Бохра как один из тех, чьей памятью удостоверена доистория Земли; оба поставлены под опекой Финниана из Маг Биле и Колум Килле, рядом с вполне историческими учеными-передатчиками предания. Таким образом традиция сближает двух Свидетелей вечности в единую струткуру удостоверения древней памяти. В позднейшей ученой и генеалогической письменности Туан всплывает все в той же роли ‒ как первоисточник, от которого происходит вся история и все родословия, ‒ но нового сюжета эти упоминания уже не прибавляют.
Предание описывает Туана в человеческом образе ‒ оно зовет его мужем из народа Партолона, единственным уцелевшим смертным. Но это лишь внешняя оболочка рассказа. Людей (и вообще млекопитающих) в Эпоху Партолона не было и в помине, и «первое имя», под которым Туан себя вспоминает, — Высокий Сид из Второго сошествия.
Первое Сошествие, открывающее Эпоху Кесайр, было нисхождением в плотный мир первичных альвов ‒ божественных проводников Потенциальности, Логоса и Структуры. Они возводили Города Света на опорах Фалиаса, Финиаса, Гориаса иМуриаса, устанавливали принципы форм и симметрий, но саму материю еще не населяли: их работа была влиянием свыше ‒ мягким развертыванием потенции над затвердевающей минеральной структурой, различением, которое вводит информацию в вещество. Альвы той поры не знали еще войн; конфликты проходили ниже них, между богами (асами и ванами) и хтоническими великанами. Альвы же несли Свет, оформляющий мир, сами оставаясь вне оформляемого.
Туан же явился со Вторым Сошествием, которое открыло Эпоху Партолона, простершуюся, согласно «Хроникам фейри», примерно от 440 до 360 миллионов лет назад, через силур и девон до начала карбона.
Второе Сошествие альвов было их первым по-настоящему деятельным вхождением в вещество: не даровать жизнь извне, но ввести в нее новые свойства и возможности. На каменном каркасе, оставленном эпохой Кесайр, проросла живая, зеленая инженерия, где растительность стала надстройкой над минеральным миром, а животные проявили первые зачатки желаний, так что биологическая жизнь постепенно начала выстраиваться в лестницу восхождения, ведущую к возможности четкой локализации сознания. Там, где Первое Сошествие оформляло материю снаружи, Второе вошло в нее и поддерживало форму уже изнутри потока структур. Это уже был логос, ставший живым внутри вещества, форма как деятельное становление.
Чтобы закрепиться в плотном мире, альвы этого Сошествия возводят первые Хрустальные Замки ‒ сияющие структуры из прозрачного кристаллического вещества, по которым течет энергия Альвхейма и сквозь Порталы которых в Срединный мир входили рождающиеся стихиали, прежде всего, духи растительности. Эти Замки, на многие миллионы лет ставшие центрами согласования пространства и опорами логосов структуры мира, были затем заселены и преображены сидами. И вот к этому чину ‒ к Высоким Сидам, обитателям и преобразователям Хрустальных Замков, к светлому народу Второго Сошествия ‒ и принадлежит по своему происхождению Туан.
Он ‒ существо круса, живой формы-становления, которая постоянно вырастает из потенциального мира логосов как отклик на потребность каждого мига. Он завершен и самотождествен ‒ и вместе с тем текуч, способен переходить из состояния в состояние, не теряя себя, сочетая в себе то, что для других существ несовместимо: устойчивость и пластичность одновременно. Ему присуща возвышенная беспристрастность альвов ‒ ровное, не хватающее, не потребляющее отношение к миру, которым сиды всегда отличались от других воплощенных существ. По самой этой природе они неуловимы для хищников и находятся вне пищевых цепей. Они не строят и не властвуют, они согласуют, направляют, пребывают. Всеми этими качествами и обладал Туан, и уже на заре эпохи Партолона, в своей первичной беспристрастности и текучести, уже было различимо, что впоследствии обернется его «даосским» невмешательством. Он был совершенным проявлением природы Светлого сида: цельным, ясным, невещественно-легким обитателем кристаллических центров юного мира.
Однако уже тогда мир тревожило и событие, которое затем определит всю судьбу Туана и во многом изменит направение и ход эволюции всей сфероматы: в конце эпохи Кесайр на Хемлю сошли григори.
Туан тогда еще не вошел в плоть, не стал смертным, не начал своей чреды обликов ‒ он еще жил как чистый свет Второго Сошествия, целостный и незатронутый.
Однако сошедшие Наблюдатели, обретшие плотные тела самочинным путем, уже влияли на мир. От них рождаются первые фоморы, разрушительные силы моря и хаоса; и мир движется к своей первой войне и к тому разделяющему приговору, который пронесется над испуганными богами и ангелами.
Мы уже не раз говорили, что григори – это бывшие ангелы Гебуры из чина Серафим, «разжигателей», чья природа – чистая самодвижимость, та сила, благодаря которой всякая система вообще выходит из пассивности и начинает действовать из себя самой. Этот огонь двойствен в самой своей основе, он может быть обращен как вверх, к возвращению в Источник, так и вниз, к укоренению в среде. И григори выражают именно этот, нисходящий, аспект.
За сошествием последовал Суд, когда Небесное воинство пресекло Сошествие рукою четырех Великих Стражей, где каждый из которых взял на себя свою часть приговора. Михаил связал Семиязу и двадцать старших вождей и низверг их «под холмы» ‒ в Промежуток. Рафаил сковал Азазеля во мраке, и ему, носителю вины за последствия, было отказано в милости, а потому он, фактически стал демоном разрушительного разума. Гавриил ввел младших григори в братоубийственное истребление, и порожденные ими исполины частью погибли, частью постепенно растворились в развивающемся народе фейри. Четвертый из судей ‒ Уриил-Фануил, был «поставлен над покаянием и надеждой тех, кто наследует вечную жизнь»; то есть, его служение состояло в том, чтобы за карой не исчезла сама возможность продолжения. Часть григори ‒ те, кто не дотянул до глубины старших и не впал в ярость Азазеля, ‒ по милости Уриила была оставлена в мире, и наказание их, зависимость от плотного плана, обратилось в служебную повинность быть строительными лесами грядущих цивилизаций. Их собрал Кесбеел, хранитель клятвы, связавший уцелевших новым обетом ‒ стать самим законом ради удержания жизни. Так осужденная плоть оказалась для григори сразу и тюрьмой, и новым служением: они застряли между небом и землей, стали серыми хранителями равновесия, что ходят по планете, редко вмешиваясь и поддерживая прочтность мира, без которой не удержится и их собственная душа.
И вот на этом Суде свидетелями были два Сида ‒ Туан и Финтан, которые с тех пор и стали Летописцами вечности. Оба, Светлые сиды, видели, как Архангелы разделяли сошедших по их участям. Однако отнеслись они к этому суду по-разному. Финтан, более старый и менее связанный с материей, принял приговор как завершенную и справедливую границу и остался тем, чем был, ‒ светом чистого присутствия, не смешавшимся с осуждаемым.
Туана же увиденное поразило и изменило. Он видел в григори не только нарушителей порядка, он видел и понимал причину их сошествия ‒ тоску огненных служителей по тому, чего у него, сида, было в избытке по самой природе: по собственной судьбе, по личной истории, по свободе жить, а не только служить.
Более того, он знал и то, что его собственная природа, при всей ее полноте, это природа текучая, опыт которой не осаждается в «сухой» остаток, а протекает, никогда не кристаллизуясь. Он был цельным ‒ но незапечатлевающим; завершенным ‒ но не развивающимся. И, глядя на осужденных Наблюдателй, которые заплатили за голод по длительности, он не смог остаться беспристрастным светом.
И тогда он совершил то, что определило всю его дальнейшую участь: он повторил их маневр ‒ вошел в ту же осужденную плоть, ‒ хотя и с обратным применением воли.
Григори присвоили телесность самочинно, из нужды и страха небытия, клятвою прорыва, не знающего запретов.
Туан позволил себя изваять: он предложил себя плоти, приняв от Уриила ту же участь, но уже как дар свыше, ‒ «друг, который меня изваял», как говорит о том предание, приобщаясь к приговору добровольно, движимый неосознанным сострадательным порывом.
Он также стал плотным, подвластным времени и чреде обликов; он вошел в пищевые цепи, стал уловим и съедобен ‒ тот, кого прежде нельзя было схватить, как нельзя схватить ветер, вдруг стал ловимым и смертным.
Он отдал свою божественную неуязвимость и завершенность сида, все, чем был легок и неприступен, ‒ и принял на себя существование сквозь плотные и смертные перерождения, в длительности, способности запечатлевать и удерживать прожитое, стал Свидетелем материальности.
То, что для григори было искусственной подпоркой ради собственного выживания, у Туана было созданным из полноты, по согласию, сосудом для памяти мира.
Одно и то же нисхождение, одна и та же плоть, один и тот же способ длительности у одних был добыт захватом ради себя и оттого осудивший их, а у второго был принят самоотдачей.
Так светлый сид Второго Сошествия стал ограниченным, чтобы уметь накапливать; уловимым, чтобы быть принятым и переданным; вошел в осужденную форму, оставшись благим, и из завершенного, но незапечатлевающего света стал тем, кто способен пронести сквозь время живую память.
Форма его воплощенного бытия с самого начала была формой скрытности. Он проходил сквозь века в череде обликов ‒ зверем среди зверей и человеком среди людей, но всегда он ‒ тот, кто наблюдает «из тени» и уклоняется, тот, кого нельзя удержать даже тому, кто выпытал у него всю память мира. Он живет в мире, но не в средоточии его: на утесах и в пещерах, на наследных землях, в уединении долгожителя, которого история не замечает, потому что он никогда не выходит на ее сцену.
Эта неприметность ‒ прямое следствие его природы и его задачи. Он унаследовал от сидов возвышенную беспристрастность и неуловимость ‒ и, сойдя в плоть, превратил в особый способ присутствия. Он ‒ свидетель за сценой: тот, кто видит все, но сам не является ничему.
Но точно так же живут и уцелевшие григори, серые хранители равновесия. Свидетель за сценой при тех, кто сам действует из-за сцены, ‒ вот его положение среди Наблюдателей.
Между сидами и григори издревле существует договор: покровительство и доступ к ангельскому знанию в обмен на конденсированную жизненную силу, которой григори, испытывают вечный недостаток. Туан по своему происхождению принадлежит к той стороне, которая веками ведет с григори дела. Но среди всех сидов он для них ‒ особая фигура.
Для григори доступны лишь два способа существования: плыть в потоке возможностей или схлопывать его; чтобы остановиться в определенности, им нужен наблюдатель, который фиксирует. Фейри для них ‒ образ удавшегося перехода, соединения пластичности и самотождественности, которого сами они достигли лишь надломленно, «криво». А Туан ‒ единственный, кто прошел их же дорогой, вошел в плоть тем же нисхождением, что и они, и прошел ее цельным, по согласию, а не захватом. Он для них ‒ не просто образец удавшегося перехода вообще, но образец удавшегося перехода в их собственном направлении. И оттого их влечет к нему с особой силой, смешанной с уязвленностью: он ‒ живое напоминание, что их дорога могла быть пройдена успешнее.
Помимо этого, значение имеет и особая память Туана. Григори научили людей записывать историю именно затем, чтобы сделать память независимой от живого рассказчика, зафиксировать ее, чтобы картина мира не менялась. Туан же – это и есть сам живой рассказчик ‒ память, не заключенная в письмо. И потому они не могут его не уважать и с ним не советоваться.
Так Туан становится наблюдателем и советчиком при григори. Он входит в их совет, дает им наставления, но не несет их круговой поруки. Он – свободный среди связанных, вольный голос в замкнутом круге, чьи слова всегда слушают, но не всегда к ним прислушиваются. Они сосуществуют, не доверяя, и каждая сторона считает себя мудрее. Но именно эта его свобода и делает его советы бесценными, поскольку он ‒ единственный голос кругу григори, который не ограничен ни клятвой, ни страхом распада.
И в этой его роли советчика и состоит смысл того сострадания, ради которого он некогда был низведен. Задача уцелевших григори ‒ удерживать равновесие мира и хранить его структуры от распада. Но над этой задачей тяготеет страх, поскольку их искусственная душа держится именно удержанием себя в плотности, и если рухнет опора порядка, они не вернутся на Небо, но просто перестанут быть. Понятно, что этот ужас сублимируется в холодное, маниакальное служение форме, в тягу к тотальному контролю, к превращению устойчивости в ледяную тюрьму ‒ а в этом движении григори фатально сближаются с Архонтами, администраторами застывшей формы, для которых порядок – это условие управляемости, а все живое, и фейри, и люди ‒ лишь сырье.
Однако Туан – это воплощение той живости, в которой григори нуждаются и которой сами по себе лишены: носитель круса, живой формы-становления, память о мире текучем и целом. Он оживляет их порядок, не дает равновесию застыть в мертвый кристалл. Всем своим бытием и своим редким словом он напоминает им, что форма может быть живой, что удержание мира не обязано быть его запечатыванием; что строительные леса не должны становиться клеткой. Он ‒ внутренний тормоз их собственной мании, голос, который удерживает хранителей равновесия по эту сторону черты, за которой они обратились бы в новую разновидность Архонтов. Он в воплощенном бытии продолжает свой порыв сострадания, не давая григори соскользнуть из служения в тиранию.
И делает он это в единственно возможной для него манере — присутствии невмешательства.
У него нет власти над григори: он несвязан, он вне их клятвы, он не приказывает и не принуждает. Он влияет просто своим присутствием, отклонением, тихим словом, произносимом как совет. Он не правит хранителями и не борется с ними ‒ он лишь пребывает при них тем, чего им недостает, и именно этим пребыванием удерживает их от окаменения.
Фейрийский свободный ветер, который нельзя схватить, является и ветром, который нельзя вычислить и вплести в номос; и потому его удерживающее влияние ускользает от той сети, которую оно бережет.
Поэтому форма его воплощенного бытия ‒ неуловимый свидетель за сценой мировой истории, свободный советчик несвободных, живая память при архивистах империй ‒ тот, кто удерживает удерживающих, чтобы порядок мира не стал его темницей.
Когда сцене истории появляется новое человечество, Туан встречает его внимательно, с опаской, но и с надеждой. Два человечества, фейри и люди, движутся по лестнице бытия в противоположных направлениях: Волшебный народ, воплощающий имманентный огонь жизни, поддерживает существующее и по природе своей завершен, но застыл; люди же, носители трансцендентного огня преобразования, возмущают мир, несовершенны ‒ и потому растут. Человек ‒ существо, в котором прожитое способно окончательно запечатлеться, кристаллизоваться в семенной атом, стать удержанным итогом.
Эта способность запечатлевать и сохранять прожитое особенно интересна и вместе с тем пугающа для фейри, текучая природа которых противится любому удержанию. Туан же некогда по своему выбору обрел эту способность в плоти, то, что человек изначально несет в себе по естеству. Он обрел усилием то, что для человека дано даром. Поэтому, когда появились люди, Туан узнает в них своего рода «родственника» по плоти: того, кто рождается уже таким, каким он сам сделал себя за сотни миллионов лет до того. Он ‒ предтеча человеческого способа быть среди Светлого народа, и оттого он гораздо ближе к людям, чем любой другой сид.
Туан наблюдал появление развитие человечества, и наблюдает, как из его восхождения вырастали цивилизации.
Однако он отлично знает, что человеческий мир по большей части строится под влиянием тех, кого он опекает в тени: закон, письмо, счет, государство, культ формы ‒ все это работа серых хранителей равновесия, григори, которых он же и удерживает от сползания в архонтную стужу.
И потому он принимает заботу и о человечестве, не выходя на сцену, не правя и не уча открыто, он помогает тем, что, так же, как не дает замерзнуть строителям порядка, не дает оледенеть и самому их строению.
Прямо же он касается людей лишь изредка ‒ и всегда так, как подобает Свидетелю за сценой. Он говорит с немногими: с теми редкими, кто способен принять живую память, ‒ с провидцами, отшельниками, святыми, которым он рассказывает повесть мира и от которых тут же уходит, неудержимый даже для них.
Он вручает память, но не дает себя задержать; является на миг и вновь исчезает в тени. Так живая память о доистории доходит к человечеству редкими каплями, через уста единственного живого рассказчика, который помнит то, что было прежде всякого письма.
Он видел, как единый мир раскололся на две Земли, но помнит мир, каким тот был до всякого разделения, ‒ он свидетель той древней целости, которая предшествовала всем позднейшим расколам: и расщеплению самого Волшебного народа на два Двора, и расхождению двух человечеств, и, наконец, разделению самой Земли надвое.
Он видел и уход своего народа. С ними ушел и его собрат по свидетельству ‒ Финтан, тот, кто некогда при том же Суде остался светом снаружи: он возвращается к своим, ввысь, а Туан ‒ остался.
И в этом его оставании и заключен весь смысл того давнего выбора, который он сделал во время Суда над григори.
Мир, ставший смертельным для текучих, светлых фейри, не изгоняет его, он давно уже сделал себя плотным, смертным, отяжеленным, ‒ сделал себя, по сути, своим для того дольнего, железного, оплотневшего мира, который для его сородичей стал невыносимо токсичным.
То, что он совершил из сострадания к осужденным за четыреста с лишним миллионов лет до Исхода, оказывается тем же, что позволяет ему сейчас пребывать, когда практически все его сородичи ушли в Промежуток.
Он ‒ последний из светлорожденных, оставшийся в мире людей; свидетель, который не ушел. И остается он потому же, что всегда двигало им: из родства с остающимися. Как некогда он сошел в плоть вслед за осужденными, так и сейчас он остается в дольнем мире вместе с новым смертным человечеством ‒ с теми, кто унаследовал разделенную, оплотневшую, запечатываемую Землю.
И так он живет и доныне ‒ неприметный, за сценой, редко роняющий слово избранным, продолжающий удерживать григори по эту сторону стужи и хранящий в себе, посреди века железа, память о том, что мир некогда был един. Свидетель за сценой мира, который помнит этот мир целым и остается в нем разделенном; светлый, ставший смертным, чтобы остаться там, откуда ушел свет; тот, кто, возможно, выйдет ‒ когда-нибудь ‒ и расскажет.





























